– Здравствовать тебе, молодец… – прошамкал Пихто Твердятич. – Никак милостыню надумал подать?..
Берегиня тупо моргнул. Такой, пожалуй, подаст! Руку прожжет его денежка…
– Внук тебе кланяться велел, – все так же тихо и равнодушно прогнусил отрок и как бы невзначай обозрел улочку из конца в конец.
Старого лесу кочерга Пихто Твердятич сурово сдвинул лохматые и словно бы побитые молью брови.
– Нет у меня никакого внука! – сказал, как узлом завязал. – А ежели и есть, то знать его не знаю… Смутьян он, внук-то, козни против царя-батюшки строил…
Повернулся и покултыхал дальше, сердито тыча в землю батожком. Отрок не отставал.
– Слышь, дед… – бормотал он, облизывая толстые губы и продолжая озираться. – Ты ветошью-то не прикидывайся… Велено было поклон передать, вот и передаю…
Пихто Твердятич ковылял, упрямо подобрав рот и вроде бы не слыша ни словечка. Берегиня отвязался лишь у самого торга, выбранился по-иноземному, вскочил в седелышко – и сгинул. Старый Пихто Твердятич осуждающе посмотрел ему вслед. Нет чтобы в задницу деда послать, а он, вишь, по-гречески: в афедрон !.. Тьфу!.. Житья уже не стало от инородцев, а тут еще свои из себя еллинов корчат…
Да, с берегинями ныне держи ухо востро… Лестью душу вынут: ты-де, старичок, домишко свой в наследство нам отпиши, а мы, мол, тебя за это до самой смерти холить будем, лелеять… А потом, глядишь, либо утонул старичок, либо в овражек по слабости грянулся… Улелеяли, стало быть, до смерти…
Ловко он, прощелыга, насчет Кудыки-то заехал… Кланяться, дескать, велел!.. Да только старого Пихто Твердятича такими шутками не проймешь. Чуть заикнешься про смутьяна внука – глядь, уже и сам в смутьянах! Половину дома – в казну, а половину – тугомордому доносчику в малиновой шубейке…
Шумела на торгу незнакомая, вывернутая наизнанку жизнь. Там и сям мелькали смуглые греческие рожи, попадались и бледные, как поганка, варяжские. А уж торговали подчас этаким, чему и названия-то в родном берендейском наречии не подберешь. Одно утешенье – сволочан стало поменьше… Опасались сволочане теплынцев и правильно делали. Так что хлебушко на слободской торг привозили за них теперь все те же варяги и драли, псы, втридорога.
«Афедрон!» Вот ведь дожили! Язык уже свой природный забывать начали, того и гляди – вовсе на заморский лад заблекочем… Хорошее же слово – «забродыга»! Нет, надо им обязательно загнуть по-гречески – «охломон» … А вместо «суматоха» – «катавасия» … Впору уши затыкать.
Ежели достичь тех мест, где в теплую Вытеклу впадает мелкая, на диво студеная речушка Истерва, и пойти вверх по течению той речушки, оставив по правую руку Навьи Кущи, а по левую темный сосновый бор, то рано или поздно выбредешь к южным рубежам страны берендеев. Увидишь, как пишет на севере извечную свою дугу светлое и тресветлое наше солнышко, а, оборотившись, узришь нетающие сугробы Серой Сумеречи, где и берет начало тот слабенький ручеек, по берегу которого ты вышел на край света.
А ночью заполощутся на юго-востоке смутные сполохи, отблески незримого отсюда варяжского солнышка, у которого, сказывают, с нашим полдня разницы… Лета здесь, почитай, и не бывает. Как ни раскаляй добросиянное, как ни набивай его до отказа резными чурками – зябко, берендеи, зябко… Ну, не так, конечно, как на севере, в Черной Сумеречи, где и вовсе вечная мерзлота, но все же…
Понятно, что ни берендеи, ни варяги в эту глушь даже и не совались. Но вот однажды, а точнее молвить – сразу после смертного подвига богатыря Ахтака, тишина южного порубежья была порушена звоном стали и треском кренящихся стволов. Лес валили подряд, без разбора. Наскоро оттяпывали верхушку, отсекали сучья и сбрасывали хлыст в студеную Истерву. Кудыка лишь ужасался, глядючи на забитые ветвями и щепой просеки да на высокие некорчеваные пни. Сколько древесины пропадает ни за ковшик винца!..
Повелением Завида Хотеныча людишек снимали с отгрузки, с золы, а то и с желоба – и гнали на рубку леса. Каждый обух – на счету. Волхвы на капищах внезапно ожесточили сердца и за малейшую провинность принялись отправлять живых берендеев в преисподнюю. Скрипели вороты замшелых колодцев, голосили бабы. Под землей очумелым жертвам вручали новенькие топорики греческой выковки и, даже не дав очухаться, посылали на лесоповал. Отовсюду стягивались к снежным верховьям ватаги леших.
Кудыка чуял нутром, что здесь, на берегах Истервы, решается его судьба. Не железом, чай, махать заставили и не бревна таскать!.. Суровый Завид Хотеныч приказал своему любимцу изладить на порогах да на отмелях переволоки, чтобы лес шел к Вытекле бесперебойно. Не шутка, чай…
Целыми днями бывший древорез метался от одной излучины к другой, лаялся с десятниками, требовал людишек для земляных работ, ладил собственноручно плотины да вороты. За лишнее сброшенное в Истерву бревно готов был убить. На делянках его побаивались, а кое-кто уже начинал хвалить по изотчеству – Кудыка Чудиныч…
И лес шел по Истерве бесперебойно. На излучинах – ни одного затора. Единственное, чего Кудыка никак не мог уразуметь, – зачем рубим-то?.. Да еще в такой спешке…
На одной из просек повстречался ему старый знакомец – задумчивый леший Аука, поставленный старшим над небольшой ватагой лесорубов, набранной сплошь из берендеев, угодивших недавно в жертвенный колодец. Лешего они боялись до дрожи. Обрадованный Кудыка отвел друга в сторонку и робко кое о чем попытал.
– Зачем рубим?.. – переспросил Аука, уставив на древореза кроткие голубенькие глазки. – Ну а как иначе?.. С греками-то за кидало надо чем-то рассчитываться? Вот бревнами, стало быть, и платим… Да еще идолов они нам всучили мраморных… А у нас-то, кроме леса, и нет ничего…