– А Столпосвят?
– А вот Столпосвята не замай!.. Столпосвят – подлинный берендей. Он вообще не от батюшки своего, не от царя… Он, сказывают, от воеводы Полкана… Пошалила царица, сшутила шутку… А славный был воевода, не ной его косточка в сырой земле… Не зря, чай, Удатым прозвали. Там, говорят, уд был – с идольца резного… – Тут Мураш умолк и мучительно сморщился, что-то, видать, вспоминая. Вспомнив, вскинулся, выпучил глаза. – Слышь, Кудыка!.. – тревожно позвал он. – Я к тебе чего пришел-то… Наладчики промеж собой толкуют, будто розмысла нашего смещать собираются…
Завида Хотеныча?.. Чернава тихонько ахнула. Страшными показались слова десятника. Да такой беды и с ломтем не проглотишь… Вот, стало быть, почему велела Перенега порчу-то навести…
– А?.. – рычал Мураш. – Единственного берендея во всей преисподней!.. Да ежели бы не он, не то что до Кудыкиных гор – до Мизгирь-озера солнышка бы ни разу не докатили!.. Вот они, варяги-то, что творят!.. Главный розмысл давно уж из рук у них глядит!.. Вставили, вставили они ему серебряный глазок – помяни мои слова!..
– Что ж это будет-то? – еле вымолвила Чернава. – Неужто и впрямь сместят Завида Хотеныча?..
– Да мы им за розмысла… – Мураш угрожающе заворочался на скамье, силясь подняться. Тисненый полумесяц во лбу его и не багровел уже – наливался синевой. – Преисподнюю спалим!.. Солнышко в Теплынь-озере утопим!.. Повымерзнут все, как в Черной Сумеречи, – узнают…
Встал, шатнулся и невольно ухватился за Чернаву. Тут, как назло, открылась дверь и в клеть вошел Кудыка. Зипунишко на нем был забрызган грязью – не иначе, до участка до своего они с розмыслом добирались верхами. Узрев жену в объятиях Мураша, наладчик задышал, поискал глазами плеть, как вдруг заметил расставленные вдоль стены берендейки – и замер.
– Гляди-ка! – подивился он радостно. – А ведь вон ту, крайнюю, я резал!..
Отодвинул Чернаву с Мурашом и протиснулся к примеченной куколке.
– Слышь, Мураш Нездилыч, – похвалился он, любовно оглаживая хитрую, чуть ли не сквозную резьбу. – А меня розмысл с завтрашнего дня на лесоповал посылает. Главным наладчиком…
Тревожная выдалась весна, обильная грозными знамениями. То солнышко с восходом промедлит, то вылезет на поле брани чумазый бес с кочергой и всех разгонит… А еще, сказывали, сбросят берендея в преисподнюю, а он, глядишь, гуляет себе живехонек… Или вот бревна поплыли по Вытекле. Даже и не бревна, а целые сосновые хлысты. Диво, да и только! Тут лешие кола не дают вырубить, а с верховьев, вишь, лес идет самосплавом… Ну, слобожане, понятно, не зевали: чуть покажется на излуке такая лесина – цап ее крюком и к берегу… Ну да это знамение доброе, что о нем долго толковать!..
А вот с берендеем, воротившимся из преисподней и подавшимся в кудесники, намучились изрядно. Уже на третий день от него вся слободка древорезов стоном стонала. Раньше, сказывают, сам первым ходоком слыл по женской части, а как под землей побывал – ровно с цепи сорвался, блуд искоренять начал… Придешь к нему с жертвенными идольцами, а он тебя пытать: «Влагаешь ли персты в удицу супруги?..» Да какое твое дело, куда я ей и что влагаю? Твоя, что ли, супруга-то?.. А чуть не так ответишь – искупай грех, неси лишнюю берендейку. А то еще соберет слобожан и начнет баб попрекать заочно. Все их непотребства припомнит: и кивания, и мигания, и хребтом виляния… Сквернавицами честит, душегубицами… Зардеешься, слушаючи… Взял было да запретил посягать на жен по нечетным дням… Ну тут уж не стерпели – хотели идти бить его всей слободкой, и побили бы, кабы Шумок не стал отговаривать… Потоптали сгоряча самого Шумка, а на волхва уже сердца не хватило…
Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили – цены опять на хлебушек подняли. Эх, житье-бытье – вставши да за вытье!..
Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век, а пришибить некому… Вроде и от внука отрекся вовремя, и двор сберег, и дом, а все одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается батюшка-царь, погневается – да и смилуется. В прежние времена, как помнится, тем завсегда и кончалось… Да только где они, прежние-то времена?..
Что ни утро брел Пихто Твердятич на торг указы слушать – все ждал, когда Кудыке его непутевому прощение выйдет. Так и не дождался… Ну а дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна!.. Выточенные внуком идольцы разлетелись меньше, чем за месяц, хоть и трясся над каждым старый, как над младенчиком. Побираться – неловко, да и не подаст никто. Стало быть, одно только и осталось – разорять помаленьку дом, распродавать по бревнышку…
Навстречу по узкой улочке пара огромных вороных меринов влекла тяжелую греческую телегу на восьми катках взамен четырех колес. Дед заблаговременно отступил в закоулок, пропуская повозку, пригляделся, что везут, и охнул. Из-под холстины торчала человеческая рука небывалой белизны. Точь-в-точь греческий камень мрамор… А спустя малое время старый смекнул, что мрамор это и есть. На телеге везли голого греческого идола, и почему-то в сторону капища… Плюнул дед и похромал дальше. Не любил он греков, а уж богов их срамных – тем более…
– Эй, старче… – негромко и гнусаво окликнул кто-то.
Пихто Твердятич упер в землю батожок и повернул голову. В двух шагах от него, держа в поводу ладную гнедоподвласую лошадку, парился в крытой малиновым сукном шубейке рослый тугомордый отрок с дутой золотой серьгой в левом ухе. Из берегинь, не иначе. Ишь, воронье! Почуяли падаль…